«Вот ты и выросла, дитятко…»

Выросла, по-другому не скажешь. Совсем взрослая стала. Любо-дорого посмотреть, как хозяйствует в доме и у печи. Один за другим шлёпаются на блюдо блины – тонкие, кружевные, нарядные, любо-дорого поглядеть. И собой хороша младшая доченька… Ну, может, не такая красавица, какими удались старшие – сами вбеле румяны, косу русую пальцами не обоймёшь, – но тоже не из таких, от кого люди с жалостью отводят глаза и поспешно говорят родителям: «Но зато, наверное, умница!..»

Правду молвить, в девочках-малолетках её считали дурнушкой. Худенькую, маленькую, с редкими волосёнками… И это чуть-чуть не довело до беды. Было дело, собрались они с отцом в Большой Погост, навестить дальнего родича… То есть по крови не такого уж дальнего – прадед, что выложил печь, с его прадедом были троюродные братья. Дальность заключалась скорее в том, что в той семье без конца роднились с сольвеннами, так что за три поколения ничего своего, веннского, почти уже не осталось. Даже «акать» в разговоре начали совсем по-сольвеннски, произнося «кАрова» и «мАлАко», слушать-то противно. И вот родственник ляпнул прямо при доченьке, думая, вероятно, что дитя десяти вёсен от роду ничего ещё не способно понять: «Да никак в безлунную ночь она у вас родилась… Кто же у неё, у бедняжки такой, бус-то станет просить?»

Что же, доченька вправду ничем тогда не оказала, что слышала, а услышанное – уразумела. Играла себе и играла в залитом предвечерним солнцем уголке двора, гладила кошку, предлагала ей поймать кусочек верёвки… А только потом хватились дитятка – тут и нету его! Мать хорошо помнила, как всполошилась, как кинулась за ворота искать… Только искать-то не понадобилось. Почти тотчас с облегчением увидала: вот она, доченька, жива-здорова, идёт навстречу радостная и довольная. Идёт и… ведёт за руку того человека. Серого Пса, а ведь про них все тогда думали, что вот уж двенадцатый год нет никого… С косами, заплетёнными из-под низу вверх, как подобает недавно пролившему кровь… И на одной из тех кос играет, искрится доченькина хрустальная бусина!.. Вот, мол, вам всем! Неча говорить, будто нехороша и не придут ко мне женихи!.. А вот и пришёл! Да без вашего на то позволения! Да ещё и вперёд раскрасавиц старших сестёр!..

…А он – взял бусину, путник бездомный, сирота истреблённого рода. Ещё б ему было не взять!..

Долго они потом держали детище в строгости… Потому – видели: помнит она того человека, никак не хочет забыть. И ещё было замечено, что самые свирепые псы, отродясь не любившие надоедливой ребятни, с Оленюшкой сделались ласковы, точно была она их собственным выкормышем. С чего бы такое? Ох, как же всё непросто на свете…

…Но ничего. Всё это сегодня закончится. Уже на самом донышке осталось теста в круглой деревянной мисе, из которого большой ложкой отмеривает его доченька на жаркие сковородки. Новая бусина блестит у неё между ключиц, недавно вручённая, на шнурке, сплетённом из красной, чёрной и белой ниток. Знак готовности принять сватовство.

Одно только плохо: всё молчит дитятко. Не шепчется с матерью, не тянет напоследок из неё жгучие женские тайны, краснея радостно и тревожно, как когда-то старшие сёстры. Делает вид, будто занята одними только блинами и ни о чём ином помыслов даже не держит. Проворно снуют её руки над двумя сковородками, мечется у горла ясная бусина, вспыхивает многоцветными огоньками…

И мать молчит. Может, в самом деле не стоит ей нарушать сосредоточения дочери? Обо всём они с нею уже переговорили, всё обсуждали, всё решено.

Тихо шипит сковородка. Это вылито из мисы последнее тесто. Больше и толще других получается блинок, и нету в нём кружевных нарядных отверстий. Не блин – лепёшка! Что делать с таким?

Однако у хорошей хозяйки всему находится применение. Сделался последний блин крышкой всем остальным: не остынут, пока понесёт она их через укутанное туманом старое поле, а потом по камням через ручей…

Девушка, которой назавтра предстояло прозваться невестой кузнеца Шаршавы Щегла, молча вышла из дому, неся на ладонях старинное блюдо с блинами, закрытое от нехорошего глаза длинным, богато вышитым полотенцем. Мать осталась стоять в дверях, провожая её. Что укроется от глаз матери, провожающей дочь?.. Но даже и она не заметила, как Оленюшка бросила быстрый взгляд на вершину каменного холма, прикрывавшего долину от холодных ветров. Не блеснёт ли там что-нибудь в сиянье луны, в лучике взошедшей звезды?..

Нет… Кутала вершину глухая и плотная темнота. Нарушали её только отсветы ярильных костров, уже разгоравшихся на лысой макушке другого холма, совсем в иной стороне.

В этот день, незадолго до сумерек, Волкодав свернул с проезжей дороги и долго шёл лесом, по усыпанной сосновой хвоей тропе. Тропа лезла всё время вверх – не очень круто, однако заметно. Лес же делался то гуще, то реже, потом под ногами зазеленел густой мох и начало влажно хлюпать верховое болотце, но острые каменные зубцы неизменно плыли впереди, медленно приближаясь, – и вот наконец кривобокие сосенки расступились, и по ту сторону обширного верещатника, серовато-зелёного, унизанного мелким лиловым бисером цветов, перед венном во всей красе распахнулся скальный обрыв, на который он вознамерился поближе взглянуть. Распахнулся внезапно и сразу – такое уж было у него свойство, с какой стороны ни подойди…

…Во всей красе?

Лучше сказать – во всём величии…

А ещё лучше – совсем ничего не говорить, просто помолчать, пока нужные слова сами не явятся на ум. Или не явятся, потому что не придумано в человеческом языке таких слов…

Ибо ничего подобного Волкодав в жизни своей не видал. А уж он каких только чудес не насмотрелся на склонах хребтов, окружавших Самоцветные горы, – казалось бы, там-то, где стояли величайшие вершины здешнего мира, сущность гор изъявляла себя наиболее разнообразно и полно…

Что это?

Овеществлённые мысли, имеющие такое же отношение к человеческой суете, как океанский шторм – к луже, в которой плавают головастики?

Обломок короны, упавшей с головы неведомого Бога, низвергнутого в небесном бою?

Руины твердыни какого-нибудь Тёмного Властелина, столь древние, что до ныне живущих не докатилось даже смутных преданий? Сумрачными башнями вздымалось полукружие каменных стен, осыпи у подножья казались неприятельским войском, неистово хлынувшим на приступ, – вотще, вотще, никому не дано покорить эти стены и сорвать с башни жемчужно-серое знамя…

День с утра выдался ясным, но непостоянна погода в горах, – а каменный обрыв как раз и отграничивал песчаные, заросшие лесом холмы от матёрых гор Заоблачного кряжа. И вот оттуда, с этого кряжа, надвинулось внезапное облако и похоронило солнечное небо вместе с солнцем, уже клонившимся за хребты, и – как никогда не бывало над миром безмятежного синего свода. Край клубящейся мглы подхлынул сзади к изломанным остроконечным зубцам, и завился кругом них, и обтёк, и стало ясно: именно так должна представать эта стена, в угрюмом – не то рассвет, не то закат – и ничего хорошего не сулящем безвременье… а вовсе не при весёлом солнечном свете, вселяющем в душу легковесную радость. Ползучий туман вихрился и рвался, вершины скал проглядывали над его волнами, возникали в размывах, бестелесно плывя, точно отъединённые от основания, и казались страшно далёкими горными пиками иной страны, увиденной сквозь волшебно расступившуюся завесу… иного мира, мельком подсмотренного сквозь Врата…

…А может, не крепость и не корона? Высились и медленно шествовали в тумане исполинские тени в плащах с остроконечными капюшонами, низко надвинутыми, – ибо не дело смертным созерцать Лики стоящих над миром. Как тут не ощутить себя дерзновенным соглядатаем, нарушившим уединение Богов, собравшихся для беседы…

Тем более что стена действительно ГОВОРИЛА.

Мириадами голосов, звучавших так, словно вправду рождались они за краем Вселенной. Шёпоты… отзвуки далёкого плача… неясные, немыслимо далёкие вскрики… То громче, то тише, и кажется – вот-вот поймёшь сокровенное, но сколько ни вслушивайся – смысла не уразуметь…